В моем имении есть большой-пребольшой парк, в том парке большой-пребольшой дом, а в том доме – Кабинет Размышлений О Судьбах Отечества. И не беда, что имение, парк, дом и кабинет существуют лишь в воображении, напротив, именно воображение придает им блеск, размах и неуязвимость перед всякого рода бурями и потрясениями. Да и налогов платить не нужно.
А в Кабинете Размышлений О Судьбах Отечества стоит любимый диван. Над диваном два портрета. Справа – портрет Александра Христофоровича Бенкендорфа работы Джорджа Доу, слева портрет Петра Яковлевича Чаадаева работы Селиверстова. Не подлинники, но хорошие копии.
Под портретом Бенкендорфа – изречение в рамочке: «Прошедшее России было удивительно, её настоящее более чем великолепно, что же касается её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение; вот точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана».
И под портретом Чаадаева тоже изречение в рамочке «Тусклое и мрачное существование, лишённое силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании… Мы живём одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя».
В зависимости от настроения, я сажусь то под портрет Чаадаева, то под портрет Бенкендорфа.
Признаться, под Бенкендорфом мне покойнее. И сны снятся возвышенные, приятные, наполняющие гордостью и патриотизмом: то я рыбачу с лодки в Босфорском проливе, между поклёвками любуясь российскими флагами над Царьградом, то еду по Китайско-восточной железной дороге в роскошном салон-вагоне, а китаец-стюард в белоснежном кителе подает мне зелёный чай и говорит «ваше превосходительство» без малейшего акцента, то открываю амбулаторию в знойной Миклухомакландии, а облагодетельствованное население увлажняет слезами умиления и признательности черные ланиты… И даже если сон забросит меня в глухую индийскую деревушку, жители которой стенают под гнетом английского колониализма, стоит мне сказать «я русский», как меня начинают забрасывать цветами, мазать благовониями и нести на руках под радостные крики «Хинди, руси – пхай-пхай!»
А вот если снятся кошмары, как-то: за рубль дают полпенни, «поля усеяны телами мёртвых крав, кои валяются, кверх ноги вздрав», вельможи, согнав смердов в придорожную грязь, мчатся на самобеглых повозках немецкой работы, стреляя от избытка чувств кто в воздух, а кто и по сторонам, то, значит, я уснул головою к Чаадаеву. Поделом мне! Выбирать нужно сторону, если решил вздремнуть после обеда!
С момента публикации первого «философического письма» прошло почти сто восемьдесят лет. В сентябре будет ровно. Я и думал вспомнить о Чаадаеве в сентябре, но байка о Насреддине, халифе и осле (в этом трио я скромно выбираю роль осла) не позволяет откладывать «на потом». Нет у нас двадцати лет в запасе. У нас, быть может, и года-то нет.
За неполных два века, казалось бы, можно определиться, кто прав, Бенкендорф или Чаадаев? Наступило будущее, которое выше самого смелого воображения, или мы опять живём в самых тесных пределах настоящего и среди мёртвого застоя?
А разно живём. Вернее, по-разному воспринимаем. Что для одного мёртвый застой, для другого полный восторг чувств, именины сердца и торжество заветов. Одни, приземлённые материалисты, считают долю молока в пальмовой смеси белого цвета, другие, окрылённые духовностью, устремляются в небо и видят в сегодняшних невзгодах залог будущих свершений. Собственно, невзгод они тоже не видят. Какие же это невзгоды? Не хлебом единым жив человек. Не хлебом единым и мёртв.
Мой коллега считает благополучие страны в коровах. Почему в коровах, и сам не скажет: горожанин в третьем поколении, коров он никогда не держал. И родители его не держали. И даже дед с бабкой не держали, разве что колхозных видели. Прадед, правда, говорил, что среди колхозных была парочка своих, тех, что отобрали, так то прадед. А в шестидесятые можно было и своих держать. Сдашь положенное, а остальное сам пей, или продавай, никто не попрекнёт. Ан нет – переселились в город, стали токарями, инженерами и врачами.
Так вот, у коллеги даже график висит над диваном, отмечающий величину коровьего поголовья. У меня Бенкендорф с Чаадаевым, а у него график. Привязывает его к знаменательным датам. Так, в девяностом году двадцать миллионов коровок мычали в России (округлённо, Россия щедрая душа), в двухтысячном – двенадцать миллионов, а сейчас восемь. Не в коровах счастье, пытаюсь я объяснить знакомому. А в чём, спрашивает он. Может, в тракторах?
В нашем отношении к действительности, отвечаю. Мы ж не коровы, мы люди. Но отвечаю как-то неуверенно.
Нет, что менять отношение к действительности нужно, спору нет. Не застревать в прошлом. Прошлое – в утиль. Казалось бы, всего-то и заботы – снять портрет философа, оставшись в нерушимом союзе с жандармом, и жизнь тут же наладится. Даже рвать портрета не нужно, да я бы, пожалуй, и не смог порвать изображение человека, дружбой которого дорожили Пушкин и Грибоедов. Ещё не созрел – порвать. А вот убрать в серый простенок, между шкафом с немецкими философами (сто восемьдесят солидных фолиантов) и полочкой сменовеховцев было бы вполне в духе времени. И популярно, и доходно.
Хотя… Как ни велик кормящий чан, а не протолкнуться. Первый ряд занят матерыми секачами, да и второй, и третий ряды давно заполнены более прозорливыми членами общества. Вокруг них бегают тощие поросята, и если какая капля ботвиньи в результате случайного столкновения тяжеловесов вдруг вылетит из чана, то сразу же с полдюжины поросят с диким визгом «это моё!» подпрыгивают, стараясь эту каплю перехватить ещё в воздухе. Одному достается ботвинья в мизерных количествах, а у остальных порой из карманов пропадают ценные вещи. В толпе поросят попадаются такие престидижитаторы, что только диву даёшься.
Что ж, никто не мешает восхищаться видами на будущее без ботвиньи, то есть бескорыстно. Сидеть и повторят мантру «прошлое удивительно, настоящее великолепно, будущее превыше всех ожиданий». И всякое происшествие подвёрстывать к этой мантре. Радоваться, когда в злопыхателя кинут торт. Хотя почему непременно торт? Неужели нет предметов более дешёвых? А торт можно самим съесть.
Вот интересно, думаю я под Бенкендорфом, как повернулось бы колесо истории, если бы Гриневицкий метнул в Александра Освободителя не бомбу, а торт? Самый натуральный торт, на натуральном сливочном масле, пропитанный натуральным же коньяком? А ещё лучше – съел бы Гриневицкий этот торт сам, съел, облизнулся и пошёл бы записываться в уличный патруль. Уж он и в личность знал бомбистов, и тайные их сигналы распознавал бы сразу, опять же пароли, явки… Александр Освободитель же в тот вечер, оставшись живым и невредимым, даровал бы подданным Конституцию. Пусть куцую, но кому бы мычать…
Вообще же перевороты в сознании вытворяют с человеком скверные штуки. Да вот взять хоть поколения, учившиеся в советской школе. Для них Бенкендорф – шеф жандармов, а жандармы – те же черти с рогами. А бомбисты – однозначно герои. Гриневицкий, Халтурин, Каляев. У нас в городе и улица Каляева есть, и улица Халтурина. А улица Гриневицкого есть в Анадыре. Воля ваша, а это мина. Пусть проржавевшая, но если рванёт… У нас в городе старые снаряды находят постоянно. Как только начнут котлован рыть под новое здание, а то и ямку дерево посадить, так и находят. Ну, как сдетонируют? Не пора ли улицам дать имена славные, имена, при звуке которых сердце бы теплело, а взор постигал окружающее без гадких искажений? Проспект Бенкендорфа, улица Уварова, площадь Победоносцева? А там и князя-кесаря Ромодановского добрым словом помянуть, ведь нужное дело делал, измену искоренял?
Вот так предашься доброкачественным мечтам, а потом случайно увидишь Чаадаева – и словно обожжешься.
Нет, пусть висят над диваном. За спиной. Чтобы в глаза не смотреть. Оба герои, кавалеристы, в Отечественную войну являли чудеса героизма. А наступил мир – и развела жизнь.
Кто прав? Оба правы. Так бывает. Иной раз думаешь – только так и бывает.